- Мы все знаем, что такое Радуга, - начал Ламондуа. - Радуга - это
планета, колонизированная наукой и предназначенная для проведения
физических экспериментов. Результата этих экспериментов ждет все
человечество. Каждый, кто приезжает на Радугу и живет здесь, знает, куда
он приехал и где он живет. - Ламондуа говорил резко и уверенно, он был
очень хорош сейчас - бледный, прямой, напряженный как струна. - Мы все
солдаты науки. Мы отдали науке всю свою жизнь. Мы отдали ей всю нашу
любовь и все лучшее, что у нас есть. И то, что мы создали, принадлежит, по
сути дела, уже не нам. Оно принадлежит науке и всем двадцати миллиардам
землян, разбросанным по Вселенной. Разговоры на моральные темы всегда
очень трудны и неприятны. И слишком часто разуму и логике мешает в этих
разговорах наше чисто эмоциональное "хочу" и "не хочу", "нравится" и "не
нравится". Но существует объективный закон, движущий человеческое
общество. Он не зависит от наших эмоций. И он гласит: человечество должно
познавать. Это самое главное для нас - борьба знания против незнания. И
если мы хотим, чтобы наши действия не казались нелепыми в свете этого
закона, мы должны следовать ему, даже если нам приходится для этого
отступать от некоторых врожденных или заданных нам воспитанием идей. -
Ламондуа помолчал и расстегнул воротник рубашки. - Самое ценное на Радуге
- это наш труд. Мы тридцать лет изучали дискретное пространство. Мы
собрали здесь лучших нуль-физиков Земли. Идеи, порожденные нашим трудом,
до сих пор еще находятся в стадии освоения, настолько они глубоки,
перспективны и, как правило, парадоксальны. Я не ошибусь, если скажу, что
только здесь, на Радуге, существуют люди - носители нового понимания
пространства и что только на Радуге есть экспериментальный материал,
который послужит для теоретической разработки этого понимания. Но даже мы,
специалисты, неспособны сейчас сказать, какую гигантскую, необозримую
власть над миром принесет человечеству наша новая теория. Не на тридцать
лет - на сто, двести... триста лет будет отброшена наука.
Ламондуа остановился, лицо его пошло красными пятнами, плечи поникли.
Мертвая тишина стояла над городом.
- Очень хочется жить, - сказал вдруг Ламондуа. - И дети... У меня их
двое, мальчик и девочка; они там, в парке... Не знаю. Решайте.
Он опустил мегафон и остался стоять перед толпой весь обмякший,
постаревший и жалкий.
Толпа молчала. Молчали нуль-физики, стоявшие в первых рядах,
несчастные носители нового понимания пространства, единственные на всю
вселенную. Молчали художники, писатели и артисты, хорошо знавшие, что
такое тридцатилетний труд, и слишком хорошо знавшие, что никакой шедевр
неповторим. Молчали на грудах выброшенной породы строители, тридцать лет
работавшие бок о бок с нулевиками и для нулевиков. Молчали члены Совета -
люди, которых считали самыми умными, самыми знающими, самыми добрыми и от
которых в первую очередь зависело то, что должно было произойти.
Горбовский видел сотни лиц, молодых и старых, мужских и женских, и
все они казались сейчас ему одинаковыми, необыкновенно похожими на лицо
Ламондуа. Он отчетливо представлял себе, что они думают. Очень хочется
жить: молодому - потому что он так мало прожил, старому - потому что так
мало осталось жить. С этой мыслью еще можно справиться: усилие воли - и
она загнана в глубину и убрана с дороги. Кто не может этого, тот больше ни
о чем не думает, и вся его энергия направлена на то, чтобы не выдать
смертельный ужас. А остальные... Очень жалко труда. Очень жалко,
невыносимо жалко детей. Даже не то чтобы жалко - здесь много людей,
которые к детям равнодушны, но кажется подлым думать о чем-нибудь другом.
И надо решать. Ох, до чего же это трудно - решать! Надо выбрать и сказать
вслух, громко, что ты выбрал. И тем самым взять на себя гигантскую
ответственность, совершенно непривычную по тяжести ответственность перед
самим собой, чтобы оставшиеся три часа жизни чувствовать себя человеком,
не корчиться от непереносимого стыда и не тратить последний вздох на
выкрик "Дурак! Подлец!", обращенный к самому себе. Милосердие, подумал
Горбовский.
Он подошел к Ламондуа и взял у него мегафон. Кажется, Ламондуа этого
даже не заметил.
- Видите ли, - проникновенно сказал Горбовский в мегафон, - боюсь,
что здесь какое-то недоразумение. Товарищ Ламондуа предлагает вам решать.
Но понимаете ли, решать, собственно, нечего. Все уже решено. Ясли и матери
с новорожденными уже на звездолете. (Толпа шумно вздохнула). Остальные
ребятишки грузятся сейчас. Я думаю, все поместятся. Даже не думаю, уверен.
Вы уж простите меня, но я решил самостоятельно. У меня есть на это право.
У меня есть даже право решительно пресекать все попытки помешать мне
выполнить это решение. Но это право, по-моему, ни к чему. В общем-то
товарищ Ламондуа высказал интересные мысли. Я бы с удовольствием с ним
поспорил, но мне надо идти. Товарищи родители, вход на космодром
совершенно свободный. Правда, простите, на борт звездолета подниматься не
надо.
Горбовский сунул мегафон одному из членов Совета и подошел к Матвею.
Матвей несколько раз крепко ударил его по спине. Они смотрели на тающую
толпу, на оживившиеся лица, сразу ставшие очень разными, и Горбовский
пробормотал со вздохом:
- Забавно, однако. Вот мы совершенствуемся, совершенствуемся,
становимся лучше, умнее, добрее, а до чего все-таки приятно, когда
кто-нибудь принимает за тебя решение...
От себя: проблема выбора часто обсуждается в литературе и в кино, но в таком контексте она прозвучала лишь в книге Стругатских "Далекая Радуга". Горбовский принял на себя ответственность, в его силах было решать, кому жить, а кому умереть, и он выбрал то, что подсказывало ему его сердце, его воспитание, его характер, интуиция. Он верил, что поступает как честный человек, и, по моему мнению, так оно и было. Проблема лишь в том, что, приняв выбор, сам Горбовский (командир звездолета, который мог улететь на полном основании) жить не захотел. "Так приятно, когда кто-нибудь принимает за тебя решение" говорил он, но сделав выбор, он понял, что не сможет жить с этим, и остался на умирающей планете, причем остался, когда мог уйти, тем самым невольно освободив себя от ответственности за принятое им решение. Он не был готов вершить человеческими судьбами, он и не хотел этого, но он не спрятался, не переложил ответственность на других - в этом его героизм. Но смерть его, которую он принял сам - геройская ли она, или это просто нежелание смотреть в глаза людям, зная, что их восхищение им\ненависть к нему за данную им жизнь (то общество отличается самоотверженностью - многие старшеклассники хотели, чтобы вместо них пошли в звездолет их воспитатели) он не сможет принять. Теперь суть: рано или поздно перед человеком встает проблема выбора, а некоторые чувствуют свое призвание - призвание вершить человеческие судьбы, сея добро или зло, истину или ложь, да что угодно. Кто погибнет 100 человек, летящие в самолете, захваченном террористами, или 3000, находящиеся в здании, являющемся целью тероррористов (сюжет из американского фильма и, что еще страшнее, из реальной жизни). Каково тому, кто отдаст приказ о уничтожении самолета? Сможет ли он жить дальше, если, конечно он не фанатик, а благородный муж (под понятие благородство я подрузамеваю стремление творить добро и чувство ответственности). "Это самое трудное решение в моей жизни" - фраза президента Америки из стандартного боевика - трудное, потому что в обоих случаях ты совершаешь зло. Но выбор делать необходимо, ибо уйти от выбора - еще большее зло, большее, чем предыдущие два. Ты обязан выбирать, пока ты человек, но обязан и жить с этим выбором, ибо величайшая мука человека - это его совесть. Японская народная мудрость "Благородный муж знает, что мир несовершенен, но исполняет свой долг", и я уверен, что долг в данном случае - это принять решение и принять ответственность за него.
|